Сверху, прямо под крышкой, прямо на аккуратной стопочке расшифрованного интервью лежала, закатив мутные глаза, пахучая серо-коричневая селедка. В горестно раскрытой пасти толпились мелкие бессмысленные зубки; Павла медленно закрыла «дипломат». Лора смотрела выжидающе.

Павла вздохнула. Прикрыла глаза, переборола сильнейшее отвращение ко всем детям планеты, к этим совершенно безнаказанным, наглым тиранам, творящим свои безобразия с невинным выражением розовых мордашек. Скрипнула зубами, покосилась на Лору:

– Я сейчас…

Под немигающим удивленным взглядом вышла из комнаты, процокала каблуками к белой дверке с элегантной дамой на вывеске; здесь, воровато оглянувшись, открыла портфель и брезгливо, двумя пальцами, взяла селедку за жесткий хвост.

– Зар-раза малая…

Павла не селедку имела в виду. Павла имела в виду Митику, которому, как обычно, все сойдет с рук.

Некоторое время она стояла посреди хромированного блеска и белого кафеля, покачивая на весу селедкой, как маятником. Потом вздохнула и опустила рыбину на стеклянную полочку под зеркалом – теперь селедок сделалось две, и обе воняли невыносимо.

Под звук спускаемой воды из соседнего помещения выплыла чопорная старушка – заведующая архивом; после мгновенного замешательства последовал взгляд, предназначавшийся одновременно и Павле, и ее селедке. Старушка вышла, не решившись приблизиться к умывальнику; Павла вздохнула, вытащила из портфеля первый лист расшифрованного интервью и тщательно, с мылом, принялась отстирывать селедочное пятно под струей горячей воды.

– …Скажите, Павла Нимробец, что за странные соображения заставляют меня до сих пор… нормальный человек еще два месяца назад выгнал бы вас в три шеи!

– Я перепечатаю.

– Нет, не надо!.. Я найду человека, который сделает эту работу быстро и наверняка… Вот когда мне понадобится провалить дело, тогда я пришлю вам открытку-приглашение…

Господин Мырель, процветающий режиссер, к которому давно и крепко прилепилась кличка Раздолбеж, желчно скривил губы. Павла молчала; радость жизни померкла, придавленная нагоняем, но стоит выволочке закончиться – и там, за дверью душного кабинета, утреннее настроение вернется опять.

Господин Мырель будто прочитал ее мысли.

– Все с вас скатывается… как с утки вода. Говоришь, говоришь…

Секунду Павла решала, улыбнуться ей или покраснеть. Получилось и то и другое.

– Ладно, Нимробец… До следующего прокола. Следующий крупный прокол будет в вашей карьере последним… Идите в семнадцатую студию, отнесите вот эти кассеты и этот текст… И если на вашем пути встретится буфет, не вздумайте заворачивать в бумаги пирожок!

Посреди семнадцатой студии стоял, широко расставив длинные ноги, оператор Сава. Наушники и микрофон делали его похожим на пилота космического корабля; Сава смотрел в окошко камеры, иногда оборачивался к ассистенту, и тогда через окошко аппаратной Павла могла видеть скуластое серьезное лицо и мужественную прядь, живописно упавшую на лоб.

– Павла… Эй, да Павла же!.. Иди скажи шефу, что эта кассета не подходит…

– Позвони ему – чего мне бегать-то?

– А у тебя что, ноги отвалятся?! Быстренько, туда-сюда, давай… – Второй режиссер, восседающий за огромным пультом, не терпел на работе бездельников. И он давно был уверен, что от Павлы был бы больший прок, если посадить ее в беличье колесо и заставить в нем, в колесе, бегать.

Оператор Сава стянул с головы наушники и повесил их на рукоятку камеры.

Павла улыбнулась. Второй режиссер ни-че-гошеньки не понимает в жизни.

Хорошее настроение вернулось мелодией – джазовым ритмом цокающих по коридору каблуков.

* * *

…Прохладный ветер Пещеры холодил ей шею и грудь – на месте сброшенной манишки была теперь большая проплешина. Сарна поводила ушами; в просторном сводчатом зале, полном сочного мха, паслось небольшое пугливое стадо. Сарна слышала негромкий скрип, производимый ступающими копытцами, аппетитный звук разгрызаемой зелени, легкое дыхание двух десятков товарок; чувство опасности жило где-то очень глубоко – воспоминание о страхе, заставляющее нервно подрагивать чуткие напряженные уши.

Ее спутницы были спокойны. Хищники редко нападают на сарн в больших залах; сарна имеет неоценимое преимущество в скорости, она вольна кинуться в любой из множества ходов, нападающий обречен на неудачу…

Кисловатый вкус мха, запах сырости из расщелин, треск крохотного хитинового панциря – пробирается по узкому ходу неуклюжий светящийся жук. Под темными сводами роятся его собратья – причудливый узор мерцающих точек. Но сарне непривычно смотреть вверх – и она опускает морду к редеющему мху.

Покончив с едой, стадо перекочует в другой зал; мох разрастается мгновенно, он растет тем больше, чем больше его едят…

Старая сарна, оттесненная молодыми товарками к краю, к черной дыре прохода, резко втянула в себя воздух. И этот еле слышный звук, выбившийся из паутины прочих звуков, заставил стадо содрогнуться.

Кисловатый вкус мха растаял на языке; юная сарна дернулась, и холодный ветер лизнул проплешину на ее груди.

Стадо выжидало, напрягая уши-раковины, а пожилая сарна, дрожа всем телом, неподвижно глядела в черный проход. И это сбило стадо с толку – при малейшей опасности сарна бежит, а если она неподвижна, то опасности нет, есть только возможность, только предчувствие беды…

Предчувствие… Сарна с проплешиной разом вспомнила ужас смерти.

Схруль?

Близко?

По счастью, сааг никогда не нападает на стадо. Сааг не любит тесноты, он выбирает одиноких животных, он никому не дает возможности поглядеть на себя дважды…

И тем неправдоподобнее было следующее мгновение, когда из черного зева вместе с волной воздуха вырвалось черное, гибкое, стремительное тело.

Стадо, пережившее секундный паралич, кинулось врассыпную, но пожилая сарна была обречена.

Она была обречена с самого начала – когда, ощутив саага в темноте коридора, поддалась оцепенению страха; теперь она тоже хотела бежать, но во время, необходимое ей, чтобы сдвинуться с места, уложились бы целых три саажьих броска. В реакции сааг многократно превосходит любую жертву; пожилой сарне осталось одно мгновение жизни.

Но сааг рассудил иначе.

Спустя секунду пожилая сарна уже бежала, путая ходы, кидаясь в проемы, указанные отзвуком копыт; она жила страхом и потому не понимала еще, что спасена. Безжалостный сааг почему-то бросил легкую, верную, самой судьбой предназначенную жертву.

Зато сарна с проплешиной на груди, улепетывающая в один из боковых коридоров, услыхала за спиной характерный звук рассекаемого воздуха. Разрезаемого мощным стремительным зверем.

Три или четыре ее товарки метнулись в боковые ходы – сааг не свернул.

Глухой стук копыт о камень вдруг оборвался – под ноги лег сплошной ковер высохшего прошлогоднего мха; слабого шороха, производимого теперь ее шагами, оказалось мало, чтобы ловить отзвуки и ориентироваться на полном скаку.

Сааг ощутил растерянность жертвы и рывком сократил расстояние.

Сарна неслась почти вслепую, ежесекундно рискуя налететь на стену и разбить себе череп; рано или поздно коридор свернет. Или обернется тупиком, и тогда лучше удариться о камень, чем умереть на изогнутых саажьих зубах. Ветер бил в обнаженную грудь, и сарне казалось, что на ее шее уже смыкаются костяные орудия убийства.

Удар…

Целую долю секунды она считала себя мертвой. А потом в глаза ударил свет.

То, что преградило ей путь, не было каменной стеной. Логово огненных жуков – тугой мешок с волосяными стенками; жучихи всю жизнь плетут его из упавших шерстинок, чтобы перед смертью отложить яйца. Личинки светящихся жуков не мерцают в темноте – они горят ярко, так, что больно глазам; саажьим глазам, зорким в темноте, больно особенно.

Сарна пробила волосяной мешок, кувыркнулась через голову и снова вскочила на трясущиеся ноги – среди россыпей маслянистых, остро пахнущих звезд. Из поврежденного гнезда лавиной сыпались личинки; Пещерой пронесся рык, исполненный боли и ярости, – и сарна увидела саага вблизи – второй раз в жизни.